VOGUE: Директор музея им.Пушкина Ирина Антонова о жизни в искусстве

Ирине Антоновой девяносто лет, и пятьдесят один из них она руководит Музеем изобразительных искусств имени Пушкина в Москве, которому в этом году — сто лет. Юбиляр объяснила, почему и музею, и женщине надо быть современными в любом возрасте.

Вы не поверите, но кабинет подле Греческого дворика с резными шкафами, деревянными панелями на стенах и деревьями в вазонах директор делит с помощниками: у нее нет собственного стола. Сидит за покрытым бирюзовой кружевной клеенкой столом для совещаний, перед ней одна лишь толстенная папка с бумагами — как будто сама пришла на доклад к начальству. У Антоновой — царственная седина, жемчуг на шее: «Бижутерия, одна художница сделала и подарила». Она дружила с Шагалом и Лидией Делекторской, которая отдала музею свою коллекцию Матисса. Училась с супругой советского живописца Тышлера — и теперь у Пушкинского сто пятьдесят его работ. Одиннадцать зданий против одного, которое было у музея, когда Антонова пришла в него работать. Одних этих заслуг было бы достаточно, чтобы сказать: «Мы самый привлекательный музей России».

Но Антонова сделала музей еще и модным — не в смысле ветреным и изменчивым, а первым музеем России, который признал моду искусством. В 2007 году она показала возле микеланджеловского Давида шанелевские твидовые костюмы и шитые золотом платья. В прошлом году — new look Кристиана Диора. На Западе такой подход давно не новость: например, сейчас в нью-йоркском Институте костюма при Метрополитен-музее идет масштабная выставка-диалог между Эльзой Скьяпарелли и Миуччей Прадой. У нас, как уверяет Антонова — тоже:

— Мы в 1999 году с Михаилом Борисовичем Пиотровским (директор Эрмитажа. — Прим. VOGUE) сделали выставку русского придворного костюма XVIII–XIX веков. Или выставка «Москва–Париж» 1981 года: там тоже была мода, 1910–1920 годов — эскизы Степановой, Экстер. Слава Зайцев сшил костюмы, показывал их здесь у нас на моделях, подиум был устроен. Современный костюм — предмет, конечно, музейный. Настоящая мода — не однодневка, а явление культуры, исторического момента. Как у Dior или Chanel.

В 2006 году в Пушкинском показали наряды Роберто Капуччи. Футуристичные, лихо скроенные, словно сложенные в оригами, платья итальянского дизайнера середины ХХ века выставили в Итальянском дворике на манекенах — чтобы люди увидели, насколько те напоминают скульптуры.

— Мода, безусловно, искусство, у нее все параметры искусства. Но даже этого все равно недостаточно. Ни одну из этих выставок я не приглашала сама. Мне ее предлагали марки, и я давала на это согласие. При одном условии: что мы непременно найдем связи и обращения их дизайнеров к искусству.

С Шанель долго искать не пришлось: ее сотрудничеству с Дягилевым, Пикассо, Кокто посвящены главы в монографиях по искусству. А вот на Диора Пушкинский музей открыл столичным модницам глаза. Показал, что эти его затянутые талии, пышные юбки, шляпки, украшательства — не просто ответ на потребность послевоенного времени в женственности, как принято писать в журналах, а доказательство цикличности людских стереотипов. И привел в пример портреты европейских императриц в кринолинах Винтерхальтера и Виже-Лебрён в связи с силуэтом «песочные часы». А барочную мебель из Версаля — как предка диоровской любви к избыточной, но изящной детализации. Нам показали то, чем вдохновлялся кутюрье, кроме своего розового сада в Гранвиле: от Гойи и Сезанна до японских гравюр.

— Обычно ведь о Диоре говорят, беря отсчет с 1947 года, когда он представил первую коллекцию, — объясняет Антонова. — Мало кто знает, что, например, в молодости, еще до всяких модных салонов, он держал галерею, где выставлял Пикассо, Клее, Дюфи. Вот что нам интересно.

Хорошо, но отчего не поискать таких же параллелей для современных художников? Взять Эрмитаж — скульп­туры Луизы Буржуа и Энтони Гормли там уже выставляют среди сокровищ Древнего Востока и римских статуй.

— Понимаете, до выставки Dior у нас, например, никогда не показывались картины Климта. А так с помощью связей Дома нам удалось их привезти. Ну а параллели эти не Эрмитажем придуманы, а нами. Двадцать пять лет назад мы провели выставку «Диалоги в пространстве искусства»: дипилонская ваза VI века нашей эры  и Эйфелева башня, Пикассо и африканское искусство. Но выставлять совсем современное искусство в академическом музее... Вы знаете, я в течение многих лет работала вице-президентом Международного музейного совета и наблюдала за тем, как строится Центр Помпиду, музей Орсе, как разделяли Лувр. Помню, приезжала в Париж на неделю, и мне давали воо-о-от такие подшивки газет. Все обсуждали публично, на чем заканчивать Лувр: на импрессионистах или, может, на искусстве Революции 1848 года. Вы знаете, наш музей на протяжении столетия от многих других отличало то, что он хорошо слышал свое. И свое время тоже. И умел на него откликаться.

Нынешнее время, по словам Антоновой, очень сложное для пластических искусств.

— Интернет, телевидение, фотография выбивают основы этого искусства, обращенного к диалогу с реальной жизнью. Даже когда художник со­здает абстрактное искусство — это его реакция на явления, в которых он существует. И в этом плане художникам очень трудно: они повсеместно сталкиваются с тем, что уже было создано. Потому многое из искусства переходит в дизайн. Мы же устраиваем выставки по возможности тех направлений современного искусства, которые кажутся нам важными. Скажем, Йозеф Бойс: более авангардного искусства на сегодняшний день я не могу себе представить. (Немецкий художник, классик постмодернизма, скончался в 1986 году; в 1992-м Пушкинский музей провел его выставку «Внутренняя Монголия». — Прим. VOGUE.) Никто не создавал ничего более продвинутого, чем его серия «Внутренняя Монголия». А устраивать парад всякого рода современного искусства — для этого есть биеннале, галереи, другие формы. Не будем, по крайней мере до появления выставочного центра.

Антонова имеет в виду, что к 2018 году по проекту британского архитектора Нормана Фостера планируется построить музейный городок, который займет квартал от «Кропоткинской» до Знаменки. И будет включать в себя современные по архитектуре здания. На Антонову обрушились ревнители архитектурной старины: мол, разрушит заповедный уголок в центре Москвы.

— Фостер замечательно умеет работать с новыми музейными пространствами, «вторгающимися» в исторические. Я знакома с тем, что он делал в Британском музее, в Смитсоновском музее в Вашингтоне. И критикам нашего проекта тоже стоило бы с его работами ознакомиться. Тем, кто против просто потому, что мы якобы уничтожим дух старого центра города, можно было бы тогда посоветовать вообще остановиться на архитектуре времен Ивана Грозного. Или на екатерининской, но уж не позже. Не думаю, что мы пойдем на уступки.

Ее камертон времен, эпох и позиций, как ее музей с античным портиком посреди волхонских дворянских усадеб и доходных домов, — не нашей высоты и тональности. То ли благодаря детству, которое Антонова провела в веймарской Германии, то ли учебе в легендарном ИФЛИ, Московском институте философии, литературы и истории — «самом западническом и вольнодумном вузе СССР», откуда вышла плеяда поэтов и философов уровня Твардовского, Самойлова, Ильенкова.

Отец Антоновой был родом из Петербурга, активно участвовал в Октябрьской революции, возглавлял Институт экспериментального стекла, а позже был командирован в советское торгпредство в Берлине, где участвовал, в частности, в нашумевшей продаже Германии в 1925 году негатива фильма «Броненосец «Потемкин» для мирового проката. Мать окончила Харьковскую консерваторию по классу фортепиано. В 1933-м семья вернулась в Москву. Антонова привезла воспоминания о горящем Рейхстаге, нордических боннах и базовый немецкий.

Она мечтала стать балериной или цирковой наездницей, но поступила в ИФЛИ, а когда его слили с МГУ, получила диплом искусствоведа со знанием итальянского языка. Во время Отечественной войны работала медсестрой:

— Я, может быть, неправильно выбрала свое предназначение, — суммирует теперь свою жизнь Ирина Антонова. — Потому что по характеру мне ближе более динамичная деятельность, чем здесь, в музее. Мне важно ощущение результата. Как, скажем, врач: приходит к нему больной и через какой-то период должен уйти от него здоровым. И доктор чувствует, что действительно помог человеку. Или не помог, но тогда он проиграл. Выставки, конечно, тоже дают результат. Но чтобы подготовить большую выставку, нужно два-три года. Зрители этого ведь не знают. Может быть, я была бы более эффективна на каком-то другом участке работы. Не знаю, не знаю... Теперь уже поздно об этом говорить.

В апреле 1945 года Анто­нова поступила на работу в Музей изобразительных искусств научным сотрудником и оставалась им до тех пор, пока новый министр культуры Екатерина Фурцева не назначила ее, за год до того успешно справившуюся с обязанностями комиссара советского павильона на Венецианской биеннале, директором Пушкинского.

— За то, что у меня в отличие от других было не только научное и творческое, но и общественное начало.

Скромничает, кокетничает, временами теребит изящными руками юбку. Иногда двусмысленна, непременно иронична. В духе:

— А как вам новый министр культуры? Он ведь у вас, кажется, тринадцатый? 

— А я его не знаю. Думаю, найдем общий язык. 

Или: 

— Есть ли что-то, чего в вашей жизни лучше бы не было? 

— Ну, я бы хотела, чтобы не было выставки подарков Сталину, которую разместили в музее после войны. Это было ужасное время! Даже не потому, что она случилась, ну выставка есть выставка: пришла и ушла. Но в той был один нюанс — она могла не уйти. Занимала два этажа. А в 1948-м еще ликвидировали московский Музей нового западного искусства, первый музей современного искусства в мире вообще: он был старше нью-йоркского MоMА на семь лет. Это стало возможно — уничтожить музей. Никто тогда не думал, что Сталин умрет. А видите, как вышло.

У Антоновой на все есть свой взгляд. Спрашиваю, какая из двух частей ретроспективы главного глянцевого портретиста наших дней Энни Лейбовиц в прошлом году ей лично больше понравилась. Парадные фотографии звезд или интимные, близких Энни людей — отца, умирающей от рака Сьюзен Зонтаг, которые шокировали зрителей?

— Лейбовиц — не глянцевый фотограф! Она очень такая, знаете ли, шершавая. И мне нравится ее шершавость, понимаете? Неодетость принципиальная. Лейбовиц я очень высоко ценю, она глубокий исследователь современности, на мой взгляд. Мастер жизни.

Но почему Пушкинский музей только три года назад открыл отдел фотографии, да и за последнюю четверть века выставлял помимо нее лишь Хельмута Ньютона да Питера Линдберга?

— Мы пока еще не развернули эту работу по-настоящему, — Антонова не оправдывается: свободного места в музее до 2018 года не предвидится. — Но хотели бы. Потому что в фотографии все более поднимается, я бы сказала, художественное начало. То, чего мы раньше не различали, особенно по сравнению с искусством классическим, сейчас становится яснее. В моде, фотографии, дизайне. Все впереди.

Сегодня Антонова, как уже полвека, — с девяти на работе. Пробудет тоже как обычно — до семи. Потом музей закрывается, опечатывается, в нем дальше нельзя находиться. Но рабочий день продолжается дома. Как? Директор указывает рукой на гроссбух перед собой:

— Редактирую рукопись, двухтомник об истории музея к юбилею. В ней килограммов двенадцать. Компьютер у меня есть, но даже понимая всю его выгоду, не могу на нем работать. Главный порок современного человека — отсутствие понимания баланса. Надо защищать себя от обилия информации, иначе можно потерять чувство подлинности.

Она любит слова академика Лихачева: «В музеях, в библиотеках, архивах надо работать подолгу, а желательно всю жизнь». 

— Он имел в виду, что специалистом в нашем де­ле становишься во времени. Это как иностранный язык учить: можно и за месяц, я сама так английский учи­ла. И вот теперь говорю по‑француз­ски, по-немецки, по‑италь­янски, а по‑английски понимаю, но не говорю.

Отдыхает она тоже в искусстве. Толстого любит больше всех других писателей. Спектакли — довоенного МХАТа, балет, музыку Шостаковича и современных композиторов. 

— Они гораздо адекватнее нашей действительности, потому что им не так трудно, как художникам. Вся радость жизни идет через настоящее, высокое искусство. Была я давным-давно в маленьком итальянском городке Кастельфранко, видела в церкви «Мадонну на троне» Джорджоне — и это навсегда в моей жизни. Или «Офицер и смеющаяся девушка» Вермеера в нью-йоркском Метрополитен-музее — приходишь к ней и начинаешь плакать. Я не плаксивая, нет, просто это такой мощный удар. Все радости жизни связаны с искусством. Наверное, это плохо, потому что это ведь не сама жизнь, это вторичное.

Ну а из жизни все главные впечатления — от мужа, когда он еще им не был. (Супруг Антоновой, историк искусства Западной Европы Евсей Ротенберг, скончался в прошлом году. — Прим. VOGUE.) 

— Никогда не забуду, как мы шли из центра города до Сокола, пешком. Была ранняя весна, все в итоге кончилось жуткой ангиной. Он мне читал всю дорогу стихи — огромной памяти был человек. Пастернака, Мандельштама, Маяковского. Тогда еще все понимали, что Маяковский — это великий поэт. А Горький — великий писатель. Так вот, он все читал мне и читал бесконечно. Это была одна растянутая на полдня минута счастья.